непрерывный суицирк
Выключается свет. Зрители рассаживаются по местам. Проходит несколько секунд, и я выхожу на сцену.
Я стою в луче прожектора и смотрю вперед, не мигая. Затем достаю из кармана бритву и медленно провожу ей по тыльной стороне руки. Я знаю, что в этот момент те из зрителей, которые сидят на дальних рядах, подносят к глазам маленькие изящные бинокли, чтобы получше разглядеть струйку крови, стекающую по моей коже. Я выдерживаю паузу, а затем улыбаюсь. Улыбаюсь тепло и сердечно, так, как маленький мальчик улыбается своей маме, преподнося ей открытку в день восьмого марта. Я достаю из кармана сигарету, закуриваю, смотрю на дым. Стряхиваю пепел. Напевая вполголоса незатейливую песенку, я прижимаю сигарету к ладони. Пахнет горелым мясом. Зрители чувствуют этот запах, я знаю, что он им нравится. Я продолжаю петь, не отдергивая руки, и чувствую, как вздувается кожа на моей ладони.
читать дальшеТеперь освещена вся сцена, и зрители видят, что я нахожусь в палате психиатрической лечебницы. Стены покрыты мягкой желтой тканью, в углу стоит железная кровать, рядом - тумбочка, на которой лежат таблетки, с другой стороны - капельница. Я бросаю мимолетный взгляд на свою ладонь, вскрикиваю, прижимаю обожженную руку к лицу, отдергиваю и начинаю в ужасе метаться по сцене, лихорадочно шаря руками в пространстве. Дверей нет и быть не может. На окне, естественно, решетки. Я разбегаюсь и ударяю головой о стену, падаю на пол и начинаю кататься по нему. Меня трясет. Я бьюсь головой об пол, периодически сменяя это занятие на выдирание волос из головы. Я плачу и вою. В затылке начинает сверлить боль. Я выкрикиваю нечленораздельные слова. Теперь следует пустить пену изо рта. Чтобы в ней присутствовало необходимое количество крови, я прокусываю кончик языка насквозь. Я бьюсь на полу в судорожном припадке. На мой взгляд, это - один самых провальных эпизодов в спектакле, так как в нем меньше всего реализма. Что поделать, искусство всегда подразумевало под собой неизбежную условность и символизм, и этот досадный недостаток сохранился до сих пор. Что бы не говорили мне ценители высокого искусства, я всегда думала и буду думать, что единственный критерий чего бы то ни было - правда. В символическом изображении приступов эпилепсии содержится столько же правды, сколько в протестантском богослужении. Я думаю, что это полный отстой. "Эпилепсию может симулировать любой бездарь. Эпилепсия - говно", - думаю я, выгибаясь и корчась на сцене. Затем я привычным образом отключаюсь. Лампа освещает мое лицо. Изо рта медленно вытекает кровь. Несколько минут я лежу на полу без движения. Свет гаснет.
Когда свет включается, на сцене уже находятся декорации, изображающие грязный подвал. На бетонном полу валяются шприцы, пачки из-под сигарет, пустые бутылки. Я лежу на полу, не переменив позы, в одежде пациента психиатрической лечебницы. Кровь продолжает капать из моего чуть приоткрытого рта. Я приподнимаю голову, оглядываюсь по сторонам, провожу рукой по лбу. Медленно принимаю сидячее положение. Я прижимаю ладони к лицу и тихо плачу. Рядом со мной лежит кухонный нож, из тех, которыми разделывают мясо. Смахнув с кончика носа слезу, я закатываю рукава и начинаю кромсать запястья. Вот это я называю - правда. Пусть это покажется кому-то дурным тоном, позерством, но здесь - настоящая кровь, а это значит, что я делаю это с душой. Душа человека растворена в крови, это знает всякий, кто хотя бы немного читал Библию. Когда я выпускаю свою кровь наружу - я бескорыстно делюсь со зрителями всей своей внутренней жизнью, всем тем, что в обычном существовании сокрыто от посторонних глаз. Я больше не плачу. Повернувшись к зрителям лицом, я улыбаюсь им счастливой, солнечной улыбкой, не переставая превращать свои запястья в месиво. В голове я держу мысль, что здесь главное - не переиграть. Правда может серьезно помешать моей дальнейшей работе. Я спокойно улыбаюсь, и кровь бежит, струится по моим рукам, по одежде, растекается по полу затейливыми изогнутыми линиями, собираясь в крохотные лужицы. Я прижимаю окровавленную ладонь к губам и посылаю в зал воздушный поцелуй, полный искренности и света. Занавес опускается.
Занавес поднимается. Я стою на сцене в одежде пациента психиатрической лечебницы, кровь продолжает вытекать из моих искромсанных рук. Зрители хлопают. Некоторые поднимаются со своих мест, стряхивая с одежды крошки поп-корна. Они совсем недавно начали есть поп-корн во время моих спектаклей, и я, право же, не знаю, как к этому относиться. Раньше они смотрели, как зачарованные, ловя каждое мое движение, принимая близко к сердцу каждый крик, каждый удар, и их аплодисменты были поистине оглушительными. Теперь я с грустью отмечаю, что моя игра с каждым днем все более и более начинает восприниматься ими как повседневное развлечение, хороший способ расслабиться после тяжелого рабочего дня. В начале это печалило меня больше, но сейчас я думаю, что подобные вещи являют собой неизбежность, и в них содержится уж точно больше правды, неприкрытой правды существования, чем в носовых платках, которые прижимают к своим крысиным глазкам особо чувствительные дамы, заботясь о том, чтобы не испортить косметику. На сцену поднимается маленький мальчик, в руках у него - роза, завернутая в блеклый полиэтилен. Такие продаются в цветочном киоске, в двух шагах от театра юного зрителя, в котором я работаю уже четыре месяца. Его лицо налито яблочной радостью. Он протягивает мне цветок, а его мать чинно стоит у сцены и благодарно улыбается мне. "Эта тетя - она очень бедная, - говорит женщина своему сыну, когда он спускается со сцены. - Когда мы придем домой, ты сядешь на диванчик и хорошенько пожалеешь тетю, а я посмотрю". Мальчик пристально смотрит на маму, его глаза затуманиваются какой-то пронзительной мыслью. Затем взгляд его проясняется, и он спрашивает у матери: "А что мне будет за это? Кока-кола или мороженое?" Женщина обнимает сына и целует его в белесую макушку, затем они начинают направляться к выходу, слегка пятясь и оттопырив зады, а я провожаю их понимающим и немного усталым взглядом. Я потеряла не очень много крови, но отдых мне все же требуется. К тому же, это прописано в моем договоре. Сейчас меня отвезут в больницу, где мне наложат бинты и дадут витамины, одноместная палата-люкс, телевизор, душ, туалет, пятиразовое питание. У меня должно быть много сил - следующий спектакль будет ровно через две недели. Такие дела.
***
Скука, рутина, предсказуемость. С самого начала они, только они определяли мою жизнь и продолжают преследовать меня и по сей день. Мне не так много лет, но успела я довольно много. Секс, наркотики, рок-н-ролл - как это скучно, вы бы только знали, друзья мои. Поначалу все это очень напоминает погоню за правдой, и временами и в самом деле кажется, что еще немного - и ты увидишь все так, как оно есть, острота переживания жизни захлестнет тебя с головой и тебе наконец-то удастся понять хотя бы малую толику того, что всю жизнь мерещилось тебе, неуловимое, непонятное, бесконечно большое и бесконечно маленькое одновременно, острое и беспощадное, как нож - того, что люди называют истиной. Ты понимаешь, что все это - не поиск правды, а всего лишь бессмысленное бегство от скуки, которое в конце концов порождает скуку еще большую, и на порядок более ужасную. Ты напоминаешь себе перегоревшую лампочку, которую залили изнутри цементом.
То, чем я сейчас занимаюсь, а именно - игра в театре юного зрителя, на какое-то время помогло мне избавиться от патологической скуки, и даже более, чем все остальное. Я обратилась туда, когда прочла объявление в газете. Человек, чьего имени я не стану сообщать вам по понятным причинам, предложил мне осуществить его проект, который был прост, как все гениальное. От меня требовались минимальные актерские способности, и самое главное - отсутствие страха и необходимое количество равнодушия к собственному "я" во всех его проявлениях, которое, как известно, оказывается на поверку самым что ни на есть гипертрофированным эгоизмом и неистощимой потребностью в болезненном внимании к собственной персоне. Все это у меня наличествовало, и я с готовностью принялась за воплощение любезно предложенной мне идеи. Я должна была играть главную роль в спектакле одного актера. Суть моей роли заключалась в страдании на публику. Выразительном, изобретательном, натуралистичном страдании, которое ни в коем случае не должно было дать зрителю заскучать. Человек, чье имя я продолжаю хранить в секрете, скрупулезно исследовал всю теорию драматургии, от античности до наших дней, и взял за основу две предельно простых и эффективных вещи. Первой из них было понятие "катарсис", очищение через страдание, происходящее на сцене. Зритель как бы испытывал духовное освобождение, приобщаясь к страданию героя, разумеется, в пределах допустимого. Катарсис всегда давал человеку ощущение собственной духовной чистоты и благородства, ибо высокое страдание есть признак именно этих качеств, и вместе с тем, чуть позже - приятное душевное опустошение и особое облегчение, которые обеспечивают людям долговременное хорошее самочувствие и пищеварение. Второе - это был критерий истины. Максимальный реализм. Все дложно было происходить взаправду. Меня добропорядочно предупредили, что моя работа нанесет непоправимый вред моему здоровью, как физическому, так и психическому, и нести за это ответственность буду только я, и никто более. Я ответила на это так, как обычно отвечаю: "Мне похуй, честное слово. Главное, что это прикольно, а все остальное меня не ебет". Тем более, как я уже говорила, правда всегда была единственной ценностью в этом мире, заслуживающей хоть какого-то серьезного отношения. Так что идея мне очень и очень понравилась. Ни один из моих спектаклей не был похож на предыдущий, отсутствовал какой-либо жесткий сценарий - большая часть из того, что происходила на сцене, являла собой мой личный произвол, полет моей фантазии, траектория которого лишь самую малость была очерчена заданной темой. Единственным жестким условием было то, что я не имела права на самоубийство. Человек, который предложил мне работу, был очень религиозным человеком и считал, что мое самоубийство нанесет тяжкий вред его карме, к тому же, у нас был заключен контракт на несколько лет, согласно которому я получала четверть от всех денег, полученных за спектакли. В таких делах я всегда отличалась порядочностью и пониманием, к тому же, я всегда считала суицид чем-то отвратительно скучным, предпочитая ему неожиданную смерть, которая явилась бы для меня приятным сюрпризом.
Не откладывая дел в долгий ящик, мы принялись за работу. Перед первым выходом на сцену я нисколько не волновалась и сразу сделала все так, как надо. Я была девочкой-подростком, страдающей от непонимания сверстников. Я плакала над грустными книжками, опасливо проводила бритвой по венам, которые тогда еще не были так обильно испещрены полосками шрамов, от одиночества и безысходности занималась самоудовлетворением, повернувшись лицом к зрителям. Я протыкала иглой фотографии моих обидчиков, выкалывала им глаза, а потом, мучаясь совестью, загоняла эту иглу себе под ногти. В конце спектакля я повесилась. Статист вынул меня из петли, когда я уже почти перестала хрипеть, а по моим бледненьким подростковым ножкам обильно стекала моча. Все происходило взаправду, и это нравилось мне более, чем что-либо. Я чувствовала что истина так близка, как никогда, никогда ранее. Мой дебют привел зрителей в совершеннейший восторг. Они подходили ко мне толпами, пожимали мне руку, трепетные юноши прикладывались к ней бледными губами, и со всех сторон было слышно: "Ах, как она красиво умирает. Как красиво..." На это мне было насрать, но осознание того, что то, чем я занимаюсь, доставляет людям удовольствие и пользу, наполняло мою душу миролюбивой, снисходительной радостью за моих двуногих собратьев, о которых я знала то, что они так же, как и я, медленно умирают от патологической скуки, боясь признаться себе в этом. А еще мое страдание вселяло в их тепленькие сердца веру в то, что в их жизни все не так уж и плохо, как могло бы быть. Первые месяцы в театре юного зрителя от посетителей не было отбоя. Приходили самые разные люди, от мала до велика, и с ними всеми, и с каждым в отдельности я щедро делилась своим страданием. Я могу сказать, что какое-то время я действительно была счастлива. Мне приносило радость чувство того, что я нужна и полезна людям, но это было так ничтожно по сравнению с теми моментами, когда я чувствовала, что то, что я проделываю на сцене, является максимально правдивым отражением обнаженного ужаса человеческого бытия, воплощенного в нехитром, условном сюжетике. "Истина где-то рядом", - эти слова из одного популярного сериала часто приходили мне на ум во время спектаклей, и тогда моя улыбка была более искренней, чем когда-либо. Не сказать, что я чрезмерно восторгалась собственным новым занятием. Мне нравилось играть на сцене, но понимание того, что театр, каким бы ни был он - всегда останется театром, условностью, игрой - заставляло меня испытывать едкую, назойливую брезгливость. Через какое-то время мои представления стали надоедать и людям, и я не виню их за это. Чем дольше я живу на свете, тем больше я убеждаюсь в том, что патологическая скука - непобедима, и любая самая искусная игра рано или поздно не будет вызывать у зрителя ничего, кроме сытого позевывания и хруста зерен поп-корна. Постепенно я стала охладевать к своему ремеслу, моменты истины стали посещать меня все реже и реже, и в глубине души все сильнее вызревало желание нарушить контракт и убить себя на сцене. Я надеялась, что это не только избавит меня от бессмысленной жвачки существования, но и доставит людям такое подлинное удовольствие, которое они никогда прежде не переживали. Возможно, кто-нибудь из них после этого станет понимать чуть больше, чем все остальные и даст этому миру больше истины, чем все мои ужимки и кривляния, не стоящие - сейчас я твердо уверена в этом - засохшего собачьего дерьма.
***
Сегодняшний день приятно удивил меня. Подсознательно я ждала его уже очень долго. Уже прозвенели все три звонка, а в зрительном зале сидел только один человек. Четвертый ряд, тринадцатое место - отметила я мимоходом, выходя на сцену. "Долбоёб, - подумала я, - ты сидишь один в бездарном театре, и режиссер - даже не сумасшедший". Все это даже заставило куда-то подеваться мою зевоту, которую я уже давно перестала сдерживать, находясь на сцене. Скука пожрала всех, кроме этого одинокого придурка. Наверняка, ему просто было некуда пойти, и я практически уверена, что никто и ничего не ждет его, нигде. Такие люди всегда заставляли меня испытывать легкую жалость.Я бросила мимолетный взгляд в зрительный зал. Лица я не разглядела, лишь смутные очертания, которые, как водится, ничем не отличались от контура любого человечьего тела. Ну что ж, приступим.
В этот раз сцена практически абсолютно пуста, на ней нет ничего, кроме большого напольного зеркала в человеческий рост. Я подхожу к зеркалу и смотрю на свое отражение. Мои глаза наливаются страхом и ненавистью. Я вижу перед собой большой, уродливый ком обтянутого кожей и набитого костями и потрохами мяса. Маленькие, невыразительные глаза, волосы, омерзительно лезущие из черепа и свисающие по бокам, тошнотворные выпуклости туловища - все это не так гадко, как то, что внутри, то мерзкое, что сквозит из глаз, то мерзостно-бесплотное, что люди называют "душой", представляющее собой на деле гадостный сгусток комплексов и подавленных чаяний, зависти, страха и жадности. Я прокусываю губу до крови. Кровавый плевок стекает по зеркалу. Я вытираю свои губы рукавом белого платья и вижу на нем кровавую слюну. Эта тварь из зеркала посмела харкнуть мне в лицо. Ну что ж, получай! Я с размаху бью кулаком по голове этого омерзительного существа. Оно коварно распадается на острые хохочущие осколки, я не причинила ему никакого вреда. А моя рука вся в крови. Впав в бешенство от вида собственной крови, я начинаю топтать осколки ногами, но существо с нахальной легкостью уворачивается, втыкая их в меня. Это злит меня так, как никогда раньше. От моей извечной скуки не осталось и следа. Решено: либо я убью его, либо оно меня, и плевать я хотела на то, что это игра. Это не игра, господин режиссер, даже не думайте, а все ваши бумажки я видела в гробу. Именно так: в гробу. Я сделаю все, чтобы вогнать в гроб эту мразь, выбравшуюся из зеркала. Сжав в руке огромный острый осколок, сжав его так сильно, что из моей ладони прыснули струйки красного сока, я наношу удар за ударом, и раз за разом я попадаю в цель. Я уродую лицо твари, калечу ее отвратительную белесую шкуру, наношу разящие удары туда, где под тряпками и кожей чавкают и булькают ее отвратительные внутренности. Мне не больно. И я даже не думаю о том, что то, что я делаю сейчас, убивая тварь - есть не что иное, как кромешная Правда. Правда с большой буквы.
Я не тороплюсь наносить удар в сердце, хотя у меня есть все возможности. Пускай она хорошенько, хорошенько помучается. Мразь беззащитна передо мной, и это только добавляет в мои действия еще больше изощренной, хладнокровной жестокости. Такие, как она, не заслуживают никакой иной участи, так-то, друзья мои.
Все свои действия я совершаю в абсолютной тишине, но вдруг ее неожиданно нарушает тихий плач. Я замираю с осколком зеркального стекла в руке. Кто бы это мог быть? Тварь из зеркала не может плакать, все, что ей дозволено - это жалкое открывание рта и уродливые гримасы. Я бросаю взгляд в зрительный зал - он пуст. Я криво усмехаюсь. Еще бы, я так и знала, что этот одинокий придурок сбежит после первых трех минут представления. Я и сама понимаю, что здесь было не на что смотреть. Правда колет глаза, и это вовсе не метафора. Я криво усмехаюсь, вспоминая зияющие дыры на месте глаз омерзительного существа. Тут только я вспоминаю, что следовало бы довершить начатое. Оно уже почти мертво, мне остается только добить.
Свет гаснет и включается через секунду.
Я сижу на голом полу, и вся моя одежда, которая когда-то была белой, покрыта пятнами свежей крови. Я медленно опускаю глаза вниз и вижу перед собой мертвого человека. Он выглядит более, чем ужасающе. Труп выпотрошен, как коровья туша на скотобойне. На нем не осталось ни одного участка, который не был бы самым жестоким образом искалечен. Мой разум наотрез отказывается что-либо понимать. Мертвец, лежащий передо мной, явно не был останками той дряни из зеркала, которую я пыталась убить. Через секунду я понимаю, что передо мной - тот человек из зрительного зала. Оглушительная ясность бьет меня обухом по голове. Он не ушел из зала, нет. Я смотрю на свои руки, провожу рукой по лицу. Руки покрыты царапинами, левая щека саднит... Когда я стояла перед зеркалом, мое сознание выключилось, и я начала кромсать себя по-настоящему, кромсать насмерть. А этот человек - он попытался остановить меня, не дать мне себя убить. Он понял, что все происходящее на сцене - кромешная правда. И именно его я приняла за существо из зеркала, именно его я методично калечила, видя перед собой собственное отражение, а он молчал и ничего не делал, решив стать жертвой моего безумия. По моим щекам побежали непритворные слезы, мир рушился у меня в голове, стремительно приближаясь к состоянию абсолютного небытия. Я посмотрела мертвому в лицо и поняла, что он не мертв. Он умирал на сцене, уцелевшим глазом глядя на меня, и молчал. Он не мог ничего сказать - было совершенно непонятно, где посреди всего этого месива, которое когда-то было человеческим лицом, находится рот. Грудная клетка была чудовищным образом разворочена, и я видела, как отсчитывает последние удары его сердце.
Случилось то, чего я ждала всю жизнь. Я увидела Правду. Последнюю Правду. Правдой, страшной Истиной было то, что этот человек любил меня, и его сердце, бесконечно большое и бесконечно маленькое, буквальным образом лежало в моей ладони. Сердце, которое с секунды на секунду должно было перестать биться. Он позволил мне убить его - только затем, чтобы я не покончила с собой. Он думал, что я действительно убью себя на сцене и сделал все, чтобы не дать мне совершить этого. Вот она какая, правда. Причиняя боль себе, ты убиваешь того, кто любит тебя, превращаешь его тело и душу в нелепые потроха, разбросанные по деревянному полу.
Я почувствовала слабость. Слезы обильно текли по лицу, я не сдерживала их. Все то, что я когда-либо думала о жизни, разлетелось во все стороны, как куски плоти того, кто положил свою душу за ближнего. Он посмотрел на меня в последний раз, дернулся и начал каменеть. Вот и все. Мне немилосердно захотелось тут же, не откладывая, прикончить себя на месте. И тотчас же пришло понимание того, что я буду последней сукой, если сделаю это. Последняя сука - это еще слишком мягкое выражение для такого, вот что я скажу вам, друзья мои. Я должна, обязана прожить с этим ужасом в сердце всю жизнь, помня и непрестанно переживая каждую секунду этого кошмара, храня память об этом в малейших подробностях, память о том, как он умирал у моих ног, явив моим глазам последнюю, кромешную, страшную, как изнанка ада, Правду.
***
P.S.: Человек, чье имя я не произнесу вслух, все это время неотрывно наблюдал за происходящим. Он нисколько не удивился, когда услышал от меня то, что я хочу разорвать договор. Он даже поблагодарил меня и дал немного денег, сказав о том, что все наши с ним прошедшие спектакли не стоят выеденного яйца по сравнению с тем, что происходило сегодня на сцене. Он крепко пожал мою руку, покрытую засохшей кровью того, чей труп лежал по ту сторону кулис. "Я никогда не сомневался в том, что ты талантлива. Но сегодня я понял, что ты - гениальна. То, что происходило сегодня на сцене - выше всяческих слов, выше любых похвал. Ты молодец, девочка. Я понимаю, что ты больше не сможешь работать, и я не смею тебя задерживать. Сегодня же я подам в газету объявление, и вскоре мой новый замысел сотрясет этот мир до самых глубин. С помощью статистов я покажу всем этим людишкам, что такое настоящая любовь. Это будет полезно для них, это будет куда полезнее, чем свежевыжатый сок по утрам и воздушные ванны, будь я проклят, если это будет не так!", - говорил он, захлебываясь слюной, сверкая глазами и дрожа от предвкушения грядущего. Выслушав его монолог, я криво усмехнулась. Теперь все стало окончательно понятно. Стало понятно, кто глядел на меня из зеркала. И мне стало легко и радостно на сердце, когда я достала из кармана крохотный складной ножик и не медля ни секунды, воткнула его промежду глаз стеклянной твари.
Я стою в луче прожектора и смотрю вперед, не мигая. Затем достаю из кармана бритву и медленно провожу ей по тыльной стороне руки. Я знаю, что в этот момент те из зрителей, которые сидят на дальних рядах, подносят к глазам маленькие изящные бинокли, чтобы получше разглядеть струйку крови, стекающую по моей коже. Я выдерживаю паузу, а затем улыбаюсь. Улыбаюсь тепло и сердечно, так, как маленький мальчик улыбается своей маме, преподнося ей открытку в день восьмого марта. Я достаю из кармана сигарету, закуриваю, смотрю на дым. Стряхиваю пепел. Напевая вполголоса незатейливую песенку, я прижимаю сигарету к ладони. Пахнет горелым мясом. Зрители чувствуют этот запах, я знаю, что он им нравится. Я продолжаю петь, не отдергивая руки, и чувствую, как вздувается кожа на моей ладони.
читать дальшеТеперь освещена вся сцена, и зрители видят, что я нахожусь в палате психиатрической лечебницы. Стены покрыты мягкой желтой тканью, в углу стоит железная кровать, рядом - тумбочка, на которой лежат таблетки, с другой стороны - капельница. Я бросаю мимолетный взгляд на свою ладонь, вскрикиваю, прижимаю обожженную руку к лицу, отдергиваю и начинаю в ужасе метаться по сцене, лихорадочно шаря руками в пространстве. Дверей нет и быть не может. На окне, естественно, решетки. Я разбегаюсь и ударяю головой о стену, падаю на пол и начинаю кататься по нему. Меня трясет. Я бьюсь головой об пол, периодически сменяя это занятие на выдирание волос из головы. Я плачу и вою. В затылке начинает сверлить боль. Я выкрикиваю нечленораздельные слова. Теперь следует пустить пену изо рта. Чтобы в ней присутствовало необходимое количество крови, я прокусываю кончик языка насквозь. Я бьюсь на полу в судорожном припадке. На мой взгляд, это - один самых провальных эпизодов в спектакле, так как в нем меньше всего реализма. Что поделать, искусство всегда подразумевало под собой неизбежную условность и символизм, и этот досадный недостаток сохранился до сих пор. Что бы не говорили мне ценители высокого искусства, я всегда думала и буду думать, что единственный критерий чего бы то ни было - правда. В символическом изображении приступов эпилепсии содержится столько же правды, сколько в протестантском богослужении. Я думаю, что это полный отстой. "Эпилепсию может симулировать любой бездарь. Эпилепсия - говно", - думаю я, выгибаясь и корчась на сцене. Затем я привычным образом отключаюсь. Лампа освещает мое лицо. Изо рта медленно вытекает кровь. Несколько минут я лежу на полу без движения. Свет гаснет.
Когда свет включается, на сцене уже находятся декорации, изображающие грязный подвал. На бетонном полу валяются шприцы, пачки из-под сигарет, пустые бутылки. Я лежу на полу, не переменив позы, в одежде пациента психиатрической лечебницы. Кровь продолжает капать из моего чуть приоткрытого рта. Я приподнимаю голову, оглядываюсь по сторонам, провожу рукой по лбу. Медленно принимаю сидячее положение. Я прижимаю ладони к лицу и тихо плачу. Рядом со мной лежит кухонный нож, из тех, которыми разделывают мясо. Смахнув с кончика носа слезу, я закатываю рукава и начинаю кромсать запястья. Вот это я называю - правда. Пусть это покажется кому-то дурным тоном, позерством, но здесь - настоящая кровь, а это значит, что я делаю это с душой. Душа человека растворена в крови, это знает всякий, кто хотя бы немного читал Библию. Когда я выпускаю свою кровь наружу - я бескорыстно делюсь со зрителями всей своей внутренней жизнью, всем тем, что в обычном существовании сокрыто от посторонних глаз. Я больше не плачу. Повернувшись к зрителям лицом, я улыбаюсь им счастливой, солнечной улыбкой, не переставая превращать свои запястья в месиво. В голове я держу мысль, что здесь главное - не переиграть. Правда может серьезно помешать моей дальнейшей работе. Я спокойно улыбаюсь, и кровь бежит, струится по моим рукам, по одежде, растекается по полу затейливыми изогнутыми линиями, собираясь в крохотные лужицы. Я прижимаю окровавленную ладонь к губам и посылаю в зал воздушный поцелуй, полный искренности и света. Занавес опускается.
Занавес поднимается. Я стою на сцене в одежде пациента психиатрической лечебницы, кровь продолжает вытекать из моих искромсанных рук. Зрители хлопают. Некоторые поднимаются со своих мест, стряхивая с одежды крошки поп-корна. Они совсем недавно начали есть поп-корн во время моих спектаклей, и я, право же, не знаю, как к этому относиться. Раньше они смотрели, как зачарованные, ловя каждое мое движение, принимая близко к сердцу каждый крик, каждый удар, и их аплодисменты были поистине оглушительными. Теперь я с грустью отмечаю, что моя игра с каждым днем все более и более начинает восприниматься ими как повседневное развлечение, хороший способ расслабиться после тяжелого рабочего дня. В начале это печалило меня больше, но сейчас я думаю, что подобные вещи являют собой неизбежность, и в них содержится уж точно больше правды, неприкрытой правды существования, чем в носовых платках, которые прижимают к своим крысиным глазкам особо чувствительные дамы, заботясь о том, чтобы не испортить косметику. На сцену поднимается маленький мальчик, в руках у него - роза, завернутая в блеклый полиэтилен. Такие продаются в цветочном киоске, в двух шагах от театра юного зрителя, в котором я работаю уже четыре месяца. Его лицо налито яблочной радостью. Он протягивает мне цветок, а его мать чинно стоит у сцены и благодарно улыбается мне. "Эта тетя - она очень бедная, - говорит женщина своему сыну, когда он спускается со сцены. - Когда мы придем домой, ты сядешь на диванчик и хорошенько пожалеешь тетю, а я посмотрю". Мальчик пристально смотрит на маму, его глаза затуманиваются какой-то пронзительной мыслью. Затем взгляд его проясняется, и он спрашивает у матери: "А что мне будет за это? Кока-кола или мороженое?" Женщина обнимает сына и целует его в белесую макушку, затем они начинают направляться к выходу, слегка пятясь и оттопырив зады, а я провожаю их понимающим и немного усталым взглядом. Я потеряла не очень много крови, но отдых мне все же требуется. К тому же, это прописано в моем договоре. Сейчас меня отвезут в больницу, где мне наложат бинты и дадут витамины, одноместная палата-люкс, телевизор, душ, туалет, пятиразовое питание. У меня должно быть много сил - следующий спектакль будет ровно через две недели. Такие дела.
***
Скука, рутина, предсказуемость. С самого начала они, только они определяли мою жизнь и продолжают преследовать меня и по сей день. Мне не так много лет, но успела я довольно много. Секс, наркотики, рок-н-ролл - как это скучно, вы бы только знали, друзья мои. Поначалу все это очень напоминает погоню за правдой, и временами и в самом деле кажется, что еще немного - и ты увидишь все так, как оно есть, острота переживания жизни захлестнет тебя с головой и тебе наконец-то удастся понять хотя бы малую толику того, что всю жизнь мерещилось тебе, неуловимое, непонятное, бесконечно большое и бесконечно маленькое одновременно, острое и беспощадное, как нож - того, что люди называют истиной. Ты понимаешь, что все это - не поиск правды, а всего лишь бессмысленное бегство от скуки, которое в конце концов порождает скуку еще большую, и на порядок более ужасную. Ты напоминаешь себе перегоревшую лампочку, которую залили изнутри цементом.
То, чем я сейчас занимаюсь, а именно - игра в театре юного зрителя, на какое-то время помогло мне избавиться от патологической скуки, и даже более, чем все остальное. Я обратилась туда, когда прочла объявление в газете. Человек, чьего имени я не стану сообщать вам по понятным причинам, предложил мне осуществить его проект, который был прост, как все гениальное. От меня требовались минимальные актерские способности, и самое главное - отсутствие страха и необходимое количество равнодушия к собственному "я" во всех его проявлениях, которое, как известно, оказывается на поверку самым что ни на есть гипертрофированным эгоизмом и неистощимой потребностью в болезненном внимании к собственной персоне. Все это у меня наличествовало, и я с готовностью принялась за воплощение любезно предложенной мне идеи. Я должна была играть главную роль в спектакле одного актера. Суть моей роли заключалась в страдании на публику. Выразительном, изобретательном, натуралистичном страдании, которое ни в коем случае не должно было дать зрителю заскучать. Человек, чье имя я продолжаю хранить в секрете, скрупулезно исследовал всю теорию драматургии, от античности до наших дней, и взял за основу две предельно простых и эффективных вещи. Первой из них было понятие "катарсис", очищение через страдание, происходящее на сцене. Зритель как бы испытывал духовное освобождение, приобщаясь к страданию героя, разумеется, в пределах допустимого. Катарсис всегда давал человеку ощущение собственной духовной чистоты и благородства, ибо высокое страдание есть признак именно этих качеств, и вместе с тем, чуть позже - приятное душевное опустошение и особое облегчение, которые обеспечивают людям долговременное хорошее самочувствие и пищеварение. Второе - это был критерий истины. Максимальный реализм. Все дложно было происходить взаправду. Меня добропорядочно предупредили, что моя работа нанесет непоправимый вред моему здоровью, как физическому, так и психическому, и нести за это ответственность буду только я, и никто более. Я ответила на это так, как обычно отвечаю: "Мне похуй, честное слово. Главное, что это прикольно, а все остальное меня не ебет". Тем более, как я уже говорила, правда всегда была единственной ценностью в этом мире, заслуживающей хоть какого-то серьезного отношения. Так что идея мне очень и очень понравилась. Ни один из моих спектаклей не был похож на предыдущий, отсутствовал какой-либо жесткий сценарий - большая часть из того, что происходила на сцене, являла собой мой личный произвол, полет моей фантазии, траектория которого лишь самую малость была очерчена заданной темой. Единственным жестким условием было то, что я не имела права на самоубийство. Человек, который предложил мне работу, был очень религиозным человеком и считал, что мое самоубийство нанесет тяжкий вред его карме, к тому же, у нас был заключен контракт на несколько лет, согласно которому я получала четверть от всех денег, полученных за спектакли. В таких делах я всегда отличалась порядочностью и пониманием, к тому же, я всегда считала суицид чем-то отвратительно скучным, предпочитая ему неожиданную смерть, которая явилась бы для меня приятным сюрпризом.
Не откладывая дел в долгий ящик, мы принялись за работу. Перед первым выходом на сцену я нисколько не волновалась и сразу сделала все так, как надо. Я была девочкой-подростком, страдающей от непонимания сверстников. Я плакала над грустными книжками, опасливо проводила бритвой по венам, которые тогда еще не были так обильно испещрены полосками шрамов, от одиночества и безысходности занималась самоудовлетворением, повернувшись лицом к зрителям. Я протыкала иглой фотографии моих обидчиков, выкалывала им глаза, а потом, мучаясь совестью, загоняла эту иглу себе под ногти. В конце спектакля я повесилась. Статист вынул меня из петли, когда я уже почти перестала хрипеть, а по моим бледненьким подростковым ножкам обильно стекала моча. Все происходило взаправду, и это нравилось мне более, чем что-либо. Я чувствовала что истина так близка, как никогда, никогда ранее. Мой дебют привел зрителей в совершеннейший восторг. Они подходили ко мне толпами, пожимали мне руку, трепетные юноши прикладывались к ней бледными губами, и со всех сторон было слышно: "Ах, как она красиво умирает. Как красиво..." На это мне было насрать, но осознание того, что то, чем я занимаюсь, доставляет людям удовольствие и пользу, наполняло мою душу миролюбивой, снисходительной радостью за моих двуногих собратьев, о которых я знала то, что они так же, как и я, медленно умирают от патологической скуки, боясь признаться себе в этом. А еще мое страдание вселяло в их тепленькие сердца веру в то, что в их жизни все не так уж и плохо, как могло бы быть. Первые месяцы в театре юного зрителя от посетителей не было отбоя. Приходили самые разные люди, от мала до велика, и с ними всеми, и с каждым в отдельности я щедро делилась своим страданием. Я могу сказать, что какое-то время я действительно была счастлива. Мне приносило радость чувство того, что я нужна и полезна людям, но это было так ничтожно по сравнению с теми моментами, когда я чувствовала, что то, что я проделываю на сцене, является максимально правдивым отражением обнаженного ужаса человеческого бытия, воплощенного в нехитром, условном сюжетике. "Истина где-то рядом", - эти слова из одного популярного сериала часто приходили мне на ум во время спектаклей, и тогда моя улыбка была более искренней, чем когда-либо. Не сказать, что я чрезмерно восторгалась собственным новым занятием. Мне нравилось играть на сцене, но понимание того, что театр, каким бы ни был он - всегда останется театром, условностью, игрой - заставляло меня испытывать едкую, назойливую брезгливость. Через какое-то время мои представления стали надоедать и людям, и я не виню их за это. Чем дольше я живу на свете, тем больше я убеждаюсь в том, что патологическая скука - непобедима, и любая самая искусная игра рано или поздно не будет вызывать у зрителя ничего, кроме сытого позевывания и хруста зерен поп-корна. Постепенно я стала охладевать к своему ремеслу, моменты истины стали посещать меня все реже и реже, и в глубине души все сильнее вызревало желание нарушить контракт и убить себя на сцене. Я надеялась, что это не только избавит меня от бессмысленной жвачки существования, но и доставит людям такое подлинное удовольствие, которое они никогда прежде не переживали. Возможно, кто-нибудь из них после этого станет понимать чуть больше, чем все остальные и даст этому миру больше истины, чем все мои ужимки и кривляния, не стоящие - сейчас я твердо уверена в этом - засохшего собачьего дерьма.
***
Сегодняшний день приятно удивил меня. Подсознательно я ждала его уже очень долго. Уже прозвенели все три звонка, а в зрительном зале сидел только один человек. Четвертый ряд, тринадцатое место - отметила я мимоходом, выходя на сцену. "Долбоёб, - подумала я, - ты сидишь один в бездарном театре, и режиссер - даже не сумасшедший". Все это даже заставило куда-то подеваться мою зевоту, которую я уже давно перестала сдерживать, находясь на сцене. Скука пожрала всех, кроме этого одинокого придурка. Наверняка, ему просто было некуда пойти, и я практически уверена, что никто и ничего не ждет его, нигде. Такие люди всегда заставляли меня испытывать легкую жалость.Я бросила мимолетный взгляд в зрительный зал. Лица я не разглядела, лишь смутные очертания, которые, как водится, ничем не отличались от контура любого человечьего тела. Ну что ж, приступим.
В этот раз сцена практически абсолютно пуста, на ней нет ничего, кроме большого напольного зеркала в человеческий рост. Я подхожу к зеркалу и смотрю на свое отражение. Мои глаза наливаются страхом и ненавистью. Я вижу перед собой большой, уродливый ком обтянутого кожей и набитого костями и потрохами мяса. Маленькие, невыразительные глаза, волосы, омерзительно лезущие из черепа и свисающие по бокам, тошнотворные выпуклости туловища - все это не так гадко, как то, что внутри, то мерзкое, что сквозит из глаз, то мерзостно-бесплотное, что люди называют "душой", представляющее собой на деле гадостный сгусток комплексов и подавленных чаяний, зависти, страха и жадности. Я прокусываю губу до крови. Кровавый плевок стекает по зеркалу. Я вытираю свои губы рукавом белого платья и вижу на нем кровавую слюну. Эта тварь из зеркала посмела харкнуть мне в лицо. Ну что ж, получай! Я с размаху бью кулаком по голове этого омерзительного существа. Оно коварно распадается на острые хохочущие осколки, я не причинила ему никакого вреда. А моя рука вся в крови. Впав в бешенство от вида собственной крови, я начинаю топтать осколки ногами, но существо с нахальной легкостью уворачивается, втыкая их в меня. Это злит меня так, как никогда раньше. От моей извечной скуки не осталось и следа. Решено: либо я убью его, либо оно меня, и плевать я хотела на то, что это игра. Это не игра, господин режиссер, даже не думайте, а все ваши бумажки я видела в гробу. Именно так: в гробу. Я сделаю все, чтобы вогнать в гроб эту мразь, выбравшуюся из зеркала. Сжав в руке огромный острый осколок, сжав его так сильно, что из моей ладони прыснули струйки красного сока, я наношу удар за ударом, и раз за разом я попадаю в цель. Я уродую лицо твари, калечу ее отвратительную белесую шкуру, наношу разящие удары туда, где под тряпками и кожей чавкают и булькают ее отвратительные внутренности. Мне не больно. И я даже не думаю о том, что то, что я делаю сейчас, убивая тварь - есть не что иное, как кромешная Правда. Правда с большой буквы.
Я не тороплюсь наносить удар в сердце, хотя у меня есть все возможности. Пускай она хорошенько, хорошенько помучается. Мразь беззащитна передо мной, и это только добавляет в мои действия еще больше изощренной, хладнокровной жестокости. Такие, как она, не заслуживают никакой иной участи, так-то, друзья мои.
Все свои действия я совершаю в абсолютной тишине, но вдруг ее неожиданно нарушает тихий плач. Я замираю с осколком зеркального стекла в руке. Кто бы это мог быть? Тварь из зеркала не может плакать, все, что ей дозволено - это жалкое открывание рта и уродливые гримасы. Я бросаю взгляд в зрительный зал - он пуст. Я криво усмехаюсь. Еще бы, я так и знала, что этот одинокий придурок сбежит после первых трех минут представления. Я и сама понимаю, что здесь было не на что смотреть. Правда колет глаза, и это вовсе не метафора. Я криво усмехаюсь, вспоминая зияющие дыры на месте глаз омерзительного существа. Тут только я вспоминаю, что следовало бы довершить начатое. Оно уже почти мертво, мне остается только добить.
Свет гаснет и включается через секунду.
Я сижу на голом полу, и вся моя одежда, которая когда-то была белой, покрыта пятнами свежей крови. Я медленно опускаю глаза вниз и вижу перед собой мертвого человека. Он выглядит более, чем ужасающе. Труп выпотрошен, как коровья туша на скотобойне. На нем не осталось ни одного участка, который не был бы самым жестоким образом искалечен. Мой разум наотрез отказывается что-либо понимать. Мертвец, лежащий передо мной, явно не был останками той дряни из зеркала, которую я пыталась убить. Через секунду я понимаю, что передо мной - тот человек из зрительного зала. Оглушительная ясность бьет меня обухом по голове. Он не ушел из зала, нет. Я смотрю на свои руки, провожу рукой по лицу. Руки покрыты царапинами, левая щека саднит... Когда я стояла перед зеркалом, мое сознание выключилось, и я начала кромсать себя по-настоящему, кромсать насмерть. А этот человек - он попытался остановить меня, не дать мне себя убить. Он понял, что все происходящее на сцене - кромешная правда. И именно его я приняла за существо из зеркала, именно его я методично калечила, видя перед собой собственное отражение, а он молчал и ничего не делал, решив стать жертвой моего безумия. По моим щекам побежали непритворные слезы, мир рушился у меня в голове, стремительно приближаясь к состоянию абсолютного небытия. Я посмотрела мертвому в лицо и поняла, что он не мертв. Он умирал на сцене, уцелевшим глазом глядя на меня, и молчал. Он не мог ничего сказать - было совершенно непонятно, где посреди всего этого месива, которое когда-то было человеческим лицом, находится рот. Грудная клетка была чудовищным образом разворочена, и я видела, как отсчитывает последние удары его сердце.
Случилось то, чего я ждала всю жизнь. Я увидела Правду. Последнюю Правду. Правдой, страшной Истиной было то, что этот человек любил меня, и его сердце, бесконечно большое и бесконечно маленькое, буквальным образом лежало в моей ладони. Сердце, которое с секунды на секунду должно было перестать биться. Он позволил мне убить его - только затем, чтобы я не покончила с собой. Он думал, что я действительно убью себя на сцене и сделал все, чтобы не дать мне совершить этого. Вот она какая, правда. Причиняя боль себе, ты убиваешь того, кто любит тебя, превращаешь его тело и душу в нелепые потроха, разбросанные по деревянному полу.
Я почувствовала слабость. Слезы обильно текли по лицу, я не сдерживала их. Все то, что я когда-либо думала о жизни, разлетелось во все стороны, как куски плоти того, кто положил свою душу за ближнего. Он посмотрел на меня в последний раз, дернулся и начал каменеть. Вот и все. Мне немилосердно захотелось тут же, не откладывая, прикончить себя на месте. И тотчас же пришло понимание того, что я буду последней сукой, если сделаю это. Последняя сука - это еще слишком мягкое выражение для такого, вот что я скажу вам, друзья мои. Я должна, обязана прожить с этим ужасом в сердце всю жизнь, помня и непрестанно переживая каждую секунду этого кошмара, храня память об этом в малейших подробностях, память о том, как он умирал у моих ног, явив моим глазам последнюю, кромешную, страшную, как изнанка ада, Правду.
***
P.S.: Человек, чье имя я не произнесу вслух, все это время неотрывно наблюдал за происходящим. Он нисколько не удивился, когда услышал от меня то, что я хочу разорвать договор. Он даже поблагодарил меня и дал немного денег, сказав о том, что все наши с ним прошедшие спектакли не стоят выеденного яйца по сравнению с тем, что происходило сегодня на сцене. Он крепко пожал мою руку, покрытую засохшей кровью того, чей труп лежал по ту сторону кулис. "Я никогда не сомневался в том, что ты талантлива. Но сегодня я понял, что ты - гениальна. То, что происходило сегодня на сцене - выше всяческих слов, выше любых похвал. Ты молодец, девочка. Я понимаю, что ты больше не сможешь работать, и я не смею тебя задерживать. Сегодня же я подам в газету объявление, и вскоре мой новый замысел сотрясет этот мир до самых глубин. С помощью статистов я покажу всем этим людишкам, что такое настоящая любовь. Это будет полезно для них, это будет куда полезнее, чем свежевыжатый сок по утрам и воздушные ванны, будь я проклят, если это будет не так!", - говорил он, захлебываясь слюной, сверкая глазами и дрожа от предвкушения грядущего. Выслушав его монолог, я криво усмехнулась. Теперь все стало окончательно понятно. Стало понятно, кто глядел на меня из зеркала. И мне стало легко и радостно на сердце, когда я достала из кармана крохотный складной ножик и не медля ни секунды, воткнула его промежду глаз стеклянной твари.