Первый рассказ, который я выкладываю в интернет. Очень интересно ваше мнение.
Моя семья была маленькой. Бабушка да я. Где-то далеко в городе жила моя мама, но бабушка говорить о ней не любила, а если говорила, то редко, да и то в нетрезвом состоянии. Она вообще молчаливая, если разговаривала, то почти всегда ворчала, отвечала нехотя и с досадой, поэтому я старалась с ней не разговаривать. Она часто пила, я вообще редко видела её трезвой. Обычно она сидела за столом на кухне, сгорбленная, угрюмая, обхватив коричневыми пальцами толстостенный гранёный стакан, сопела носом, ела картошку и лук и изредка разговаривала то ли сама с собой, то ли с закопчёнными и потемневшими от времени ликами икон, которые смотрели на неё со стены. Я их боялась и старалась на них не смотреть. Бабушка как-то рассказывала, что люди, изображённые на иконах, умерли мученической смертью, и мне казалось, что их застывшие глаза осуждали меня за то, что я жива. Иногда к бабке приходил какой-то страшный дед, хромоногий, заросший спутанной грязной сединой, в растянутой тельняшке и слишком большой куртке, и они пили вместе. Я его боялась больше, чем старых икон. Когда он приходил, я обычно убегала на улицу к соседу Павлику.
Павлик был старше меня на год и ходил в первый класс. Я ему всегда завидовала. С ним было весело, хотя его мама, завидев нас вместе, всегда забирала его домой и кидала на меня неодобрительные взгляды. У Павлика была большая рыжая собака и толстые, смешные, неуклюжие щенки. Как-то я уговорила его подарить мне одного, даже мама разрешила, но моя бабка, услышав собачье скуление, с ругательствами выкинула щенка на улицу, и я, размазывая слёзы по грязным щекам, вернула его соседу.
Вот так мы и развлекались – возились с щенками, строили шалаш в саду или ели огурцы. Ещё у Павлика была маленькая тележка, он привязал к ней верёвку, и мы по очереди катали друг друга, пока не улетели в овраг и все не ободрались. Тогда его мама отобрала тележку, побежала к моей бабке и начала кричать, чтобы она больше не пускала меня к ним во двор, что я чуть не угробила её сына. Бабка что-то проворчала, схватила меня за руку и запихнула в дом. Я забилась в угол на кухне, между голландкой и стеной, и беззвучно плакала.
По утрам я часто пролезала к Павлику в сад за огурцами или яблоками. Мне почти всегда хотелось есть. Бабушка готовила редко, только когда бывала трезвой. Но готовила она замечательно. Когда я вставала, в доме пахло пирожками, горячим хлебом или блинчиками. Мы пили чай из дешёвых старых пакетиков, смотрели старый маленький телевизор или альбом. На пожелтевших фотографиях была изображена молодая бабушка, незнакомые люди, а уже ближе к концу альбома моя мама. Я долго рассматривала её полноватую фигуру, какие-то странные яркие наряды, маленькое накрашенное лицо, обрамлённое ярко-белыми волосами. Бабушке это не нравилось, она начинала негромко ворчать себе под нос какие-то ругательства. Она не любила мою маму, наверно.
Маму я видела и наяву, но редко. Поэтому не забывала её лицо только благодаря этим фотографиям.
Она приезжала раза два-три в год. Сначала звонила на наш старый дребезжащий телефон, заросший паутиной от редкого использования. Бабушка разговаривала коротко и грубо, выражаясь непонятными для меня словами. Потом, нахмурясь, брала меня чуть ли за шиворот и тащила в ванную, по пути приговаривая:
- Мыться пошли… Приедет завтра… Вспомнила о нас, глядите… - видя, что я не понимаю, о чём она, бабушка начинала трясти меня за плечи: - Что смотришь? Ждёшь её, небось? А вот не жди! На черт ты ей не нужна! Шалава мать твоя, шалава! И ты такой же вырастешь!
Я не понимала значения этих слов, но на глаза почему-то наворачивались слёзы…
До приезда мамы я успевала разворотить косички, которые заплетала мне бабушка с таким остервенением, что кожу стягивало капитально.
Всё из того же угла, между голландкой и стеной, я наблюдала за встречей мамы и бабушки. Бабушка рывком открывала дверь, и около минуты они стояли молча.
- Проходи, - хмуро приветствовала её бабушка.
Мама молча, опустив глаза, заходила на кухню, ставила пакеты на стол и осторожно приседала. Она была одета и накрашена так же, как на фотографиях – ярко и странно, от неё по всей кухне разливался запах резких сладких духов. Я смотрела на неё снизу вверх, ожидая и боясь того момента, когда она меня заметит.
Но бабушка, захлопывая дверь, направлялась к моему углу, хватала за шиворот и толкала меня к матери со словами:
- Держи своё отродье! – и начинала ворчать, что я не вылезаю с этого угла, что тащу домой щенков, что часто убегаю из дома… А мама, оставляя на моих щеках следы помады и слёз, обещала привезти мне игрушечного щенка, расспрашивала, как дела, правда, я не отвечала. Я стояла, опустив голову, не зная, как относиться ко всему этому. Улучив момент, когда мама отворачивалась, я срывалась и убегала в бабушкину комнату или на улицу, забивалась в угол потемнее и старалась скулить как можно тише. Я боялась. Боялась, что меня найдёт бабушка и выволочет на свет, называя непонятными словами, боялась маминых поцелуев, остававшихся на лице странными кроваво-красными следами, боялась, что они сейчас опять начнут пить, боялась тёмных икон, которые безмолвно проклинали наш дом.
Потом они действительно начинали пить… Сначала пили просто так или за встречу, а где-то час спустя бабушка с угрюмого ворчания переходила на громкие упрёки, сыпавшиеся на мамину опускавшуюся голову. Потом бабушка вконец зверела…
- Пью за то, чтоб ты, шалава, под забором подохла! Осрамила! Нарожала! На всю деревню позор! Чтоб ты и твоё отродье к чертям провалилось!..
А потом уже к маминому плачу присоединялся бабушкин, и всё сливалось в один звериный вопль.
А бабка не зря пила за «под забором».
Однажды мать приехала без предупреждения. Я была на улице и поэтому увидела её первой. Она похудела и была вся покрыта странными красноватыми пятнами. У неё сильно поредели волосы. Даже не стала меня целовать, вытащила из сумки большого плюшевого щенка, отдала мне и, вытирая скопившиеся в глазах слёзы, ушла в дом.
В этот раз она жила у нас не два, не три дня, а уже целую неделю. С каждым днём она чахла. Бабушка всё так же ругалась, но теперь уже со слезами, крупными и злыми, и повторяла с подвыванием:
- Собачья жизнь… допрыгалась ты…уй…все подохнем…
Хорошо, что было лето и я могла целыми днями торчать на улице, иначе я бы просто не выдержала атмосферы в доме. Павлика на улицу не отпускали. Я ходила на речку, лазила по чужим садам, разговаривала с цветами или возилась с игрушечным щенком.
Всё это продолжалось мучительно долго. Мать жила уже целый месяц. Ночи стали холодными, вода в реке тоже. Трава и цветы вяли. Мама тоже увядала. Тело и лицо было покрыто странными струпьями, она мало вставала с постели. Бабушка почти перестала пить.
Мама долго мучалась и умерла осенью. Всё происходило на моих глазах. Было много непонятного для моего детского ума. Я даже не поняла, что бабушка имела в виду, когда сказала, что мать умерла. Было странно и противно смотреть на мамино синеватое и почему-то безносое лицо и редкие, отросшие у корней бело-жёлтые волосы. Она лежала в длинном тёмном гробу неподвижно, а под столом стоял таз с лиловой жидкостью.
Бабушка стала другой. Её лицо застыло и почернело, щёки ещё больше ввалились, фигура совсем сгорбилась. Она не пила.
Она была одета чисто и опрятно, так же одела меня, прибралась в доме, сняла и почистила иконы.
Потом в дом пришли хромоногий дед и незнакомые люди и стали выносить гроб на улицу. Я сидела в углу между голландкой и стеной, прижимая к себе плюшевого щенка и смотря на чистый лик, и мне казалось, что с иконы на меня смотрит мамино лицо.
Щенок
thebadend
| воскресенье, 12 августа 2012